Его узнавали издалека. Не по росту и не по осанке — хотя осанка у него была та, что бывает только у людей, никогда не кланявшихся ни князьям, ни пулям. Его узнавали по шапке из белого песца, что даже в серой мгле сибирского утра горела пятном чистого снега, и по взгляду.
Взгляд этот жил отдельно от лица. Пока сотник хмурил брови, пока мороз стягивал кожу, пока губы кривились в усмешке — глаза оставались свободными. В них не было страха перед завтрашним днём, не было холода перед смертью. Был только ветер. Тот самый, что гуляет над Енисеем и не признаёт ни стрелецких застав, ни государевых указов.
Для Москвы он был вором и бунтовщиком. Для своих — последним батькой, кто ещё не сложил голову и не поцеловал крест царю.
— Смотрят? — спросил он, не оборачиваясь. — Смотрят, батька, — отозвался из-за спины молодой парень с бердышом. — Третью седмицу стоят. Лагерь разбили. Видать, всерьёз. — Всерьёз у них только животы и кошельки, — усмехнулся сотник, поправляя песцовую шапку. — А земля наша для них — тьма. Они тут каждый овраг врагом считают. А для нас овраг — отец родной.
И он был прав. Царские воеводы водили полки по картам, черченным в приказах, где реки текли прямо, а леса стояли ровным частоколом. Здесь же лес жил своей волей: он выводил отряды на тропы, которые не успели нанести на бумагу, он прятал беглых в буреломах и кормил их кореньями, когда заканчивалось мясо. Природа воевала за него. Ветра заметали следы, болота топили тяжёлую конницу, а мороз кусал пришлых злее, чем тех, кто родился на этой земле.
Они били воевод раз за разом. Выходили из тайги, как духи, рубили заставы и уходили обратно в никуда. Враг боялся его до дрожи в коленях. Враг видел белую песцовую шапку в дыму пожарищ и кричал дозорным: «Берегись! Лукавый идёт!»
Сотник верил: пока он дышит, пока шапка на его голове, свобода есть. Маленькая, спрятанная в чащах, но есть.
Он не знал только одного: чем кончается борьба, когда устают не руки, а души.
Предательство пришло не с морозом. Оно пришло с вечера, тихое и ласковое, как парное молоко.
Пятеро. Те, кто сидел с ним у одного костра, кто ел из одного котла. Они пришли к нему в шатёр, мяли в руках шапки, отводили глаза.
— Батька, — заговорил старший, широкоплечий мужик с рыжей бородой, когда-то спасённый сотником от виселицы. — Сил больше нет. Дети там, бабы… Царь-батюшка милость обещает. Всем, кто повинится. Землю даст, подворье. Жить можно.
Сотник смотрел на них долго. Так долго, что рыжий не выдержал и опустил взгляд первым.
— Жить можно, — повторил сотник. — А как дышать?
Они не поняли. Переглянулись. Для них воздух был везде одинаков — и под царской рукой, и в тайге. Они не чувствовали разницы.
— Ступайте, — устало махнул рукой сотник. — Ступайте. Завтра бой.
Они ушли. А он остался сидеть у огня, глядя, как угли превращаются в пепел. Он не почуял беды. Потому что беда была не в лесу и не за частоколом. Беда сидела у его костра, грела руки и кивала в такт его словам.
Нападение случилось в тот час, когда сон самый крепкий, а дозорные клюют носом.
Они не кричали «ура». Они шли как волки — молча, крадучись, зная каждый шаг. Рыжий вёл их тропой, что знал только сотник и его люди.
Его взяли живым. Не потому, что он сдался — он дрался бердышом до тех пор, пока древко не перерубили, пока не навалились впятером, ломая руки и заламывая их за спину. Песцовая шапка слетела в снег, и кто-то из стрельцов с хохотом пнул её ногой, втаптывая белую чистоту в грязь.
— Погоди, — прохрипел сотник, глядя на рыжего, что стоял в стороне, пряча лицо. — Погоди. Ты ж моим хлебом кормился.
Рыжий молчал. Только борода дрожала.
Воевода, толстый, с боярской холёной бородой, подъехал на коне, оглядел пленника с ног до головы.
— Вот ты какой, — сказал он с ленивым интересом. — Гроза сибирская. А глядеть — человек. Простой человек.
— Я и есть простой, — ответил сотник, сплёвывая кровь. — Это вы — нелюди.
Продолжение следует...