Она лежала на кушетке, укрытая пледом, и ее дыхание было неровным, прерывистым. Лариса, успешная бизнес-леди, сорок пять лет, ни разу не была замужем. Красивая, умная, но между ней и миром всегда стояла невидимая стена. А еще была боль в груди. Периодическая, ноющая, которую врачи списывали на невралгию, но сердце подсказывало ей — это что-то иное, тяжелое, как камень.
— Расслабьтесь, — сказал я тихо. — Мы просто идем за этим чувством. Куда оно вас ведет?
Ее тело дернулось, пальцы вцепились в край кушетки. Я видел это сотни раз: момент перехода, когда душа выныривает из сегодня и ныряет в глубину.
— Камни... — прошептала она вдруг низким, чужим голосом. — Здесь холодно. Я сижу на камнях. Я... я мужчина. У меня борода, руки грубые. Я смотрю на долину.
— Что вы чувствуете, будучи этим мужчиной? Что у вас внутри?
— Тяжесть. И пустоту. Мне нужно домой, но дом... это не место, куда хочется идти. Там отец.
Перед нами разворачивалась картина суровой жизни в горах. Каменный дом, скудный очаг, вечный холод не только снаружи, но и внутри. Лариса, вернее, тот мужчина, которым она была — назовем его Гор, — вспоминал детство.
— Отец никогда не гладил меня по голове, — голос Лоры стал совсем тихим, почти детским. — Он бил. Не больно бил, а... учил. Чтобы я был твердым. Он говорил: «Слезы — для девок». А мать... мать он вообще не считал за человека. Он мог ударить ее за то, что похлебка холодная, или просто так, проходя мимо, толкнуть плечом, чтобы не путалась под ногами. Я смотрел на это и думал: «Так и надо. Так правильно».
Я наблюдал, как на лице Ларисы отражалась борьба. С одной стороны, горец оправдывал отца, с другой — в его душе (а сейчас в ее душе) росла огромная, никем не признанная жалость к той, сгорбленной женщине.
— Я вырос и стал... таким же, — продолжила Лариса, и ее дыхание участилось. — У меня три жены. Отец сказал: «Мужчина должен иметь много жен, это почетно». Я взял их. Не по любви. Одну — за коров, другую — чтобы породниться с соседним родом, третью — просто красивую, как вещь. Я обеспечивал их кровлей и едой, а они должны были терпеть мой нрав.
— Как вы к ним относитесь?
— Я... я не знаю. Я не чувствую к ним ничего. Иногда злюсь. Если они делают что-то не так, я должен их наказать. Так делал отец. Так надо. Это просто... это как дышать. Мне самому это противно после, но утром встаешь и снова смотришь на них, как на пустое место. Они для меня — тени. Терпят. Плачут по углам. Младшая, та, красивая, она больше не красивая. Потухла.
Гор (Лариса) замолчал. Тишина в комнате стала вязкой.
— Что случилось потом? — мягко спросил я. — Мы идем к самому важному дню. Ко дню, когда вы покинули это тело.
Тело Ларисы выгнулось, по щеке покатилась слеза.
— Я пришел злой. Устал. В горах пропал баран, искал целый день, зря. Сел у очага, велел подать вина. Старшая жена, та, что была за корову, молчаливая всегда, наливала. Она оступилась. Кувшин упал и разбился. Красное вино разлилось по камням, как кровь.
Голос Ларисы задрожал от гнева, смешанного с ужасом.
— Я вскочил. Я не думал. Рука поднялась сама. Я ударил ее с размаху, по лицу. Она упала. А потом... она поднялась. И в глазах у нее больше не было страха. Там была такая пустота... холоднее, чем в горах зимой. Она медленно подошла к стене, где висел кинжал моего отца. Старый, тупой, но тяжелый. Я смотрел на нее и... я мог бы остановить. Я сильнее. Но во мне что-то сломалось. Я подумал: «Пусть. Мне все равно».
Она вонзила кинжал мне сюда, — Лариса прижала ладонь к груди, туда, где болело всегда. — Под левую ключицу. Было не больно. Сначала было просто мокро и горячо. Я упал на колени и смотрел, как вино смешивается с моей кровью на полу. И в этот момент, когда жизнь уходила, меня накрыло.
Слезы хлынули по лицу Ларисы ручьем.
— Я увидел себя со стороны. Какой же я дурак! Какой слепой, глупый баран! Я понял, что можно было жить иначе. Что можно было уйти из этого дома от отца, жить одному в пещере, пасти скот в одиночестве, но быть человеком. Не бить, не унижать, не копировать эту мерзость.