В моём кабинете пахло сандалом и лавандой. На столе среди бумаг и амулетов лежал тяжёлый латунный корабельный колокол — подарок старого боцмана, пришедшего когда-то на сеанс. Язык его давно проржавел, но звук всё равно оставался чистым и тревожным, словно зов из другого века.
За окном моросил типичный питерский дождь, барабанил по жестяному отливу, отсчитывая чьи-то несбывшиеся надежды. Она сидела в кресле напротив — ухоженная женщина лет сорока пяти, с усталыми глазами, в которых плескалось море непонимания и обиды.
— Понимаете, — её голос дрожал, но она держалась, — четвертый муж. Четвертый! И все как под копирку. Сначала — душка, цветы, конфеты, «ты моя единственная». А через год — диван, бутылка, равнодушие. И я как прислуга. Почему я притягиваю именно таких? Я же не ищу алкашей специально.
Я предложил ей чаю с чабрецом и укрыл пледом. Погружение началось мягко, словно мы нырнули в теплую, вязкую воду памяти. Я попросил её тело вспомнить то, что не помнит голова. И где-то там, за пеленой подсознания, раздался скрип корабельных снастей и запах соли вперемешку с вином.
Глава, написанная солью и ветром. Франция, XIX век.
Он стоял на капитанском мостике, расставив ноги по палубе, и смотрел, как порт Ла-Рошели медленно вползает в туман. Его звали Жан-Люк, и он был до неприличия хорош собой. В свои тридцать два он уже командовал торговым судном «Ласточка», ходившим за пряностями в Ост-Индию. Жизнь била в нем ключом, как молодое вино из Бордо. Ветер трепал его длинные темные волосы, а в зеленых глазах искрилась радость.
Когда сходни касались причала, Жан-Люк преображался. Он не шёл домой, не писал писем матери. Он шёл в кабак «Пьяный баклан». Там он был королём. Золотые монеты текли рекой, ром лился на деревянные столы, а на коленях у него всегда сидела какая-нибудь Мими или Колетт. Он любил женщин — горячо, жадно, но скоротечно. «Помотросил и бросил» — это даже не осуждение, это была его философия. Море не любит тяжелого груза, а сердце моряка должно быть свободно, как паруса. Он думал, что знает жизнь.
Так было, пока в порту Марселя он не увидел Её.
Это была не просто женщина. Это был ураган в шелках. Она выходила из лавки шляпника, и вечернее солнце запуталось в её рыжих локонах. Жан-Люк, видавший тайфуны и девятый вал, споткнулся о причальную тумбу. Вселенная, которая для него раньше была размером с глобус и звёздную карту, в один миг сжалась до размера её зрачков.
— Я влюбился как мальчишка, — шептала моя клиентка, и по её щеке катилась слеза, хотя она лежала с закрытыми глазами в Петербурге XXI века. — Мой капитан… он потерял покой.
Он осыпал её дарами. Вез из плаваний не только перец и корицу, но и китайский фарфор, индийские сапфиры, турецкие шелка. Он стоял под её окнами в дождь, срывал голос, сочиняя неуклюжие, но искренние баллады.
А она играла. Она принимала подарки с ленивой улыбкой сытой кошки. Она позволяла целовать себе руку, иногда дарила мимолетный поцелуй в щеку, заставляя сердце капитана колотиться о ребра, словно корабль о рифы. Ему было плевать на её холодность, он был готов ждать вечность.
Через полгода ожидания она прислала ему записку. Почерк был аккуратный, женский, но слова резали острее корсарской сабли: «Месье капитан, прошу меня более не беспокоить. Я выхожу замуж за господина Леграна. Его земли приносят в год больше, чем ваши жалкие плавания. Прощайте».
В тот вечер Жан-Люк не пошел в «Пьяный баклан». Он вообще больше никогда туда не пошел. Он поднялся на борт «Ласточки», заперся в каюте и уставился в дощатый потолок. Ему стало не мила жизнь. Не интересна.
— Я чувствую пустоту, — голос клиентки стал ровным, мертвым. — Он даже не злится. Ему просто всё равно. Следующие десять лет он просто доживал. Сходил на берег только за провиантом и заказами. Перестал улыбаться. Превратился в тень на мостике. Перестал слышать, как по утрам юнга бьёт в рынду, приветствуя новый день.