Она ждала его каждый день до самого конца.
В ней жила дикая, иррациональная надежда. И двое оставшихся детей.
— Дети пошли за водой, — её голос задрожал с новой силой. — На Неву. Там была прорубь. Я им говорила: «Быстро, бегом, не задерживайтесь». Они ушли. А потом...
Земля вздрогнула. Вой сирены она узнала бы из любого времени. Фашистский налет. Бомбили не ее дом, бомбили центр, но осколки и волна...
Она выбежала на улицу. В чем была. Бежала к Неве, спотыкаясь, падая, поднимаясь. И увидела. Двое детей лежали у парапета. Сын и дочь. Мальчик накрыл собой девочку, но их накрыло осколками вместе.
Она упала на колени прямо в ледяную жижу. И тогда она закричала. Впервые за всю блокаду она кричала так, что, наверное, её было слышно в Кремле. Кричала не слова, а одну сплошную боль, вырывающую душу.
— За что?! Я всё делала! Я работала! Я делила хлеб! Я хоронила! Я ждала мужа! За что вы забрали их?! За что, Господи?!
В этот момент в её сознании что-то оборвалось. Та самая ниточка, которая держала её на этом свете. Она была пуста. Совсем пуста. В госпиталь она не пошла. Вернулась в промерзшую комнату, села в угол и уставилась в одну точку. Она решила, что больше не встанет. Что сил ждать и верить больше нет. Она легла на пол, рядом с холодной печкой, и закрыла глаза, позволяя холоду забрать её.
И тут она услышала шорох.
Сквозь пелену забытья она почувствовала, как что-то маленькое и теплое тычется в её лицо. Открыла глаза. Рядом сидела её дочь. Та самая старшая девочка, которую она считала погибшей у парапета. Живая. Грязная, перепуганная, но живая.
— Мама... — прошептала девочка. — Мама, не спи. Холодно. Мама, вставай. Я боюсь одна.
Она смотрела на это чудо. На девочку, которая почему-то выжила под телом брата, которую, видимо, не заметили или сочли мертвой, и которая каким-то чудом добралась до дома. И тогда в её груди, там, где, казалось, всё умерло, забился новый, крошечный огонек.
— Доченька... — выдохнула она и прижала её к себе. — Родная моя... Живая...
И ради этого огонька, ради этой девочки, она нашла в себе силы встать. Снова затопить печку, снова пойти в госпиталь, снова делить хлеб. Она больше не ждала мужа (душа уже знала правду), она просто жила. Ради Неё.
Выход из регресса был долгим и тихим. Женщина в кресле плакала навзрыд, уткнувшись в ладони. Я молчал, давая ей время. Наконец, она подняла глаза.
— Я поняла, — сказала она тихо. — Я поняла, почему я всё время жду. В этой жизни я жду звонка, внимания, любви, как какого-то одолжения. Я не разрешаю себе любить просто так, потому что боюсь, что тех, кого я полюблю, у меня отнимут. Я боюсь, что они умрут от голода, от бомб, уйдут на войну. Я боюсь довериться и снова тащить санки с телом ребенка. Я всю жизнь жду мужа с той войны. Я жду, когда можно будет выдохнуть и начать жить.
— Посмотри на дочь, — сказал я. — Ту, которая разбудила тебя тогда. Кто она в этой жизни?
Она замерла. По её лицу пробежало изумление.
— Моя дочь... — прошептала она. — Моя родная дочь, которая сейчас есть у меня. Это она. Та самая девочка. Она снова со мной. Мы снова вместе. Боже мой...
— Она ждала тебя здесь, чтобы ты наконец перестала ждать и начала просто любить. Ты спасла её тогда, встав с того холодного пола. А она спасла тебя сейчас, придя к тебе в эту жизнь. Вы квиты. Война кончилась. Можешь положить санки.
Мы закончили сеанс. Она сидела с просветленным, мокрым от слез лицом, но в глазах больше не было той вековой тоски ожидания. Она обняла саму себя, будто обнимала ту, ленинградскую, выжившую женщину.
А я думал о том, что фашизм — это не просто политическая идея. Это та самая стужа, которая пытается погасить огонь жизни. Та самая бомба, что падает на головы детей. И люди с короткой памятью, пытающиеся оправдать его сегодня, не понимают одного: они оправдывают тот самый холод, в котором мать тащит на санках замерзшую дочь. Они оправдывают тот самый ужас, который наша страна уже однажды пережила ценой миллионов жизней.