Алина впервые пришла с вопросом «можно ли снова полюбить».
Год назад она похоронила мужа. Официальная причина — острая сердечная недостаточность на фоне алкогольной интоксикации. Неофициальная, та, что жила в её сердце, — он не выдержал, что его «девочка» пошла в гору.
— Мы начинали с нуля в Питере, — сказала она, устраиваясь в кресле и глядя на серое небо за окном. — Снимали комнату на окраине, ели доширак. Я была никем, менеджером за 30 тысяч. Он — мастером на производстве, добытчиком. Он чувствовал себя королём, когда приносил зарплату. А потом... потом меня повысили. Потом ещё раз. И ещё. И я вдруг стала зарабатывать в три раза больше.
Она замолчала, теребя край свитера.
— Он сначала гордился. А потом... начал подкалывать. «О, бизнес-леди пришла», «Встречайте, наша кормилица». Потом перестал шутить. Просто пил. Каждый день. Я предлагала уволиться, пойти на меньшую должность — он злился ещё сильнее. А потом его не стало. И я осталась одна, с деньгами, которые его убили, и с чувством, что меня разорвали на части.
— Я чувствую себя разбитой, — повторила она. — Не в переносном смысле. Буквально. Как будто меня разрезали на куски и разбросали по свету. И эти куски никак не могут найти друг друга.
Я кивнул. Регрессологи часто слышат такие метафоры. Но когда метафора становится физическим ощущением — это уже не просто горе. Это эхо чего-то более древнего.
Алина закрыла глаза и через десять минут мягкого погружения оказалась не в моём кабинете на Васильевском, а в другом месте. В другом времени. В другом теле.
— Холодно, — прошептала она. — Усы замерзли. Пальцы в рукавицах, но всё равно холодно. Я мужик. Здоровый такой, бородатый. Иду по снегу.
— Где ты? — спросил я.
— Тайга. Лесоповал. Я бригадир... Егор, кажется. Меня зовут Егор. Мы валим лес для железной дороги. Работаем с рассвета до темноты. Я тут уже... бог знает сколько лет. Начал простым рабочим, дорос до бригадира. Не потому, что с начальством дружил, а потому что руки золотые и с людьми умею. Справедливый. Меня уважают.
Голос Алины стал ниже, спокойнее, в нем появилась та особенная мужская уверенность, которая не нуждается в доказательствах.
— Что ты чувствуешь сейчас? — спросил я.
— Я иду проверять дальнюю делянку. Там двое наших, Игнат и Михей, должны были работать. Что-то они тихие слишком. Иду посмотреть.
Алина замолчала на минуту. Её лицо под маской спокойствия вдруг исказилось — не болью, а скорее пониманием.
— Вижу их. Они не работают. Сидят на корточках, что-то разглядывают в снегу. Когда увидели меня — испугались. Прячут что-то за спину. Я подхожу ближе... Господи.
— Что там?
— Труп. Мужчина. Одет богато — шинель с позументами, сапоги хорошие. Замерз, видно, давно. А рядом... сумка. Кожаная, тяжелая. Они её открыли. Там золото. Монеты царские, полная сумка. И бумаги какие-то. По бумагам видно — императорский казначей. Видно, сбежал кто-то с казной, да не дошел.
Я молчал, давая картинке проявиться.
— Игнат смотрит на меня, глаза горят. Говорит: «Егор, мы теперь богаты. Всю жизнь работать не надо. Делим на троих — и ходу отсюда. В Китай уйдем, в Европу, никто не найдет». А я смотрю на это золото и чувствую... пустоту. Не моё это. Я своим горбом зарабатывал, каждый рубль потом и кровью. А это — воровство. Это казенные деньги. Их вернуть надо.
— Что ты им отвечаешь?
— Говорю: «Мужики, это не наше. Мы должны сообщить начальнику участка, оформить как положено. Это клад или улика — не нам решать. По закону так». А Михей побелел весь. «Ты что, Егор, с ума сошел? — шепчет. — Да нас тут же прикроют, если узнают, что мы труп нашли! Начнутся вопросы, дознание. Мы под подозрением будем. А золото... оно само пришло. Бог послал».
Алина глубоко вздохнула, и я понял — сейчас будет перелом.
— Я не могу иначе, — твердо сказала она голосом Егора. — Не могу. Я всю жизнь честно прожил. Отец учил меня: чужое не бери, даже если никто не видит. Бог видит. И я так жил. И сейчас не сломаюсь.
— Что происходит дальше?