За окном моего кабинета моросил мелкий дождь. В кресле напротив сидел мужчина лет сорока, крупный, с тяжелыми кистями рук, лежащими на коленях. Звали его Андрей. Хороший инженер, золотые руки, но взгляд затравленный, уставший до предела.
— Я не могу, понимаете? — он потер переносицу. — Каждый раз, когда начальник отдела открывает рот и начинает диктовать мне, как заполнять дурацкий отчет или в какой позе стоять у станка, у меня внутри все закипает. Не просто раздражение — ярость. Физическая. Хочется либо стол перевернуть, либо уйти в степь пешком. Мне уже за сорок, двое детей, ипотека. А я сижу и боюсь, что однажды просто встану и выйду, хлопнув дверью, потому что… не могу, когда мной владеют.
Я видел таких людей. Их душа помнила ветер, а их тело было заперто в клетке офисного регламента. Я предложил ему лечь на кушетку, укрыл пледом — в комнате было тепло, но ему, как выяснилось позже, всегда было зябко в закрытых помещениях — и начал мягко вести его вниз, сквозь слои усталости и этой жизни, туда, где боль была первичной.
Сначала он молчал, только веки дрожали. Потом его дыхание изменилось. Оно стало жарким и сухим, как воздух над барханами.
— Я слышу… колокольчики, — прошептал он. — Нет, это бубенцы на верблюдах. Их много. Я чувствую запах. Пряный, сладкий. Это шафран и корица. Я везу их в Дамаск.
В том воплощении его звали иначе — имя звучало как песня пустыни, но он не смог его выговорить. Пусть будет Карим.
Он был торговцем. Не тем забитым лавочником, что трясется над медяками, а настоящим хозяином каравана. Он описал мне свой шатер: тяжелый шелк цвета запекшейся крови, расшитый золотой нитью. Он помнил вкус жирной баранины с гранатом и тяжесть кошелька на поясе. Он никому не кланялся. Он договаривался с эмирами как равный, и в его жизни было только одно правило — его собственное.
— Это пьянит больше вина, — говорил он с закрытыми глазами, и на его лице играла улыбка сытого, вальяжного зверя. — Чувствовать, что завтрашний день зависит только от того, куда я поверну своего коня.
Я попросил его перейти к самому тяжелому дню той жизни. Улыбка сошла мгновенно. Лицо Андрея посерело, словно присыпанное дорожной пылью.
Их накрыли на перевале. Разбойники пришли грабить и резать. Свист стрел, храп лошадей, крик охраны, захлебывающийся кровью. Андрей (Карим) сжал кулаки с такой силой, что побелели костяшки в этой реальности. Он пытался отбиваться саблей, но ему накинули на шею аркан, сдернули с седла и поволокли по камням.
— Все, — выдохнул он глухо. — Все тюки, все пряности, все золото. Мое. Чужое. В один миг. Даже плащ с плеча сорвали.
Самое страшное унижение случилось на рынке в порту. Его, бывшего владельца караванов, поставили на деревянный помост, задрали ему рубаху и заставили скалить зубы, как лошадь. Его продали. Его жизнь продали, а он даже не получил за это ни одной монеты — цена ушла в карман пленившего его бандита.
Новый хозяин оказался римлянином, чиновником в какой-то северной колонии. Дом был каменным, мокрым и чужим. Его, привыкшего к шелкам, бросили чистить выгребные ямы и таскать камни для новой пристройки.
— Холодно, — стучал зубами Андрей. — Сыро. Небо серое, не такое, как дома.
Но самое удивительное проявилось дальше. Дух Карима, дух хозяина, не был сломлен грязной работой. Он начал бунтовать. В его сценарии не было рабского терпения. Он не умел опускать голову и ждать милости. Он совершил свой первый побег.
Он бежал ночью, босиком, раздирая ноги о камни. Его поймали через три дня. В наказание ему вырыли земляную яму во дворе — сырую, холодную могилу, в которой можно было только стоять или лежать калачиком в грязи. Сверху клали решетку, через которую ему кидали объедки.
— Я лежал там и смотрел на звезды сквозь прутья, — голос Андрея стал спокойным, даже отрешенным. — Я не плакал. Я считал дни. Я знал, где у конюха ключи от конюшни. Я знал, в какой час стражник пьет вино у ворот.