Ко мне приходят разные люди. Чаще всего — с болью, с потерями, с вопросами без ответов. Но иногда приходят те, у кого всё хорошо. И это, поверьте, самые интересные случаи.
Олег сидел в кресле напротив, сцепив пальцы в замок. Сорок два года, успешный архитектор, жена, двое сыновей-подростков, дом за городом. Спортивная фигура, дорогие часы, спокойный взгляд человека, который привык держать жизнь под контролем.
— Знаете, Сергей, — он чуть усмехнулся, подбирая слова, — я как рыба в аквариуме. Вода чистая, кормят регулярно, стенки стеклянные, видно всё вокруг. А плавать некуда. Понимаете? Вроде всё могу, а будто упёрся в потолок. И самое странное — я чувствую, что сам себе этот потолок поставил. Только не помню когда и зачем.
— Давай попробуем посмотреть, — предложил я. — Иногда корни сегодняшних ограничений растут из такой глубины, что умом не дотянуться.
Олег закрыл глаза. Его дыхание постепенно выровнялось, плечи опустились. Я вёл его мягко, без нажима — вниз по лестнице воображения, через туман забвения, к той границе, где время перестаёт быть прямой линией.
— Что ты видишь?
Он молчал долго, почти минуту. Потом губы дрогнули:
— Море... Очень синее. И горы вокруг. Белые дома с черепичными крышами, они как ступеньки спускаются к воде. Пахнет нагретым камнем и кипарисами... Это юг. Крым, наверное. Или Кавказ. Девятнадцатый век, я чувствую.
— Ты мужчина или женщина?
Снова пауза. Потом его лицо неуловимо изменилось — разгладились резкие мужские складки, появилась какая-то удивительная мягкость.
— Женщина... Совсем молодая. Мне семнадцать. На мне светлое платье с кружевами, в волосах лента. Я стою на веранде, смотрю на море и пою. Господи, как я пою...
Его голос задрожал. Не голос даже — что-то в груди завибрировало, и я физически ощутил, как по кабинету разливается незримое эхо того пения, которое звучало полтора века назад над бухтой южного города.
— У меня удивительный голос, — прошептал Олег, и это уже был не он — это говорила она, та девушка с лентой в волосах. — Когда я пою, люди замирают. Плачут. Приезжают издалека — из Петербурга, из Москвы, только чтобы услышать. Говорят, такого сопрано в империи больше нет. Говорят, я могла бы петь в Ла Скала...
Её звали Марией. Машенькой. Дочь городского врача, почтенного человека. Он лечил всю округу, его уважали, к нему шли за советом. А она пела. С детства, сколько себя помнила. Голос прорезался сам, как родник из скалы — чистый, сильный, нездешней красоты. Приезжали музыканты, умоляли отца отпустить её в консерваторию. Итальянский маэстро, седой, с влажными глазами, вставал перед ней на колени: «Девочка, ты — чудо, тебя мир должен слышать!»
Отец хмурился, мать поджимала губы. Певичка. Артистка. Что скажут люди?
— Они боялись не за меня, — голос Олега-Марии стал глуше, тяжелее. — Они боялись за свою репутацию. В их мире женщина на сцене — это почти падшая. А я любила их. Я не могла их ослушаться.
Ей нашли жениха. Купец из Ялты, солидный, немолодой, но добрый. Свой дом, своё дело, уважение в обществе. Родители были счастливы. Свадьба, переезд, новые обязанности. Муж её любил — по-своему, спокойной, сытой любовью. Она родила троих детей. Дом держала в порядке, на кухне пахло сдобой, в гостиной блестел паркет.
И она пела. Детям на ночь. Колыбельные, романсы, арии — всё, что помнила. Голос не ушёл, он жил в ней, дышал, рвался наружу. Но выходил только шёпотом, только в детскую, только когда никто не слышал.
— Я не была несчастна, — сказал Олег, и по его щеке, по мужской щеке человека из двадцать первого века, скатилась слеза. — У меня была хорошая жизнь. Муж не бил, дети здоровы, дом полная чаша. Но каждый вечер, когда солнце садилось в море, я выходила на балкон, смотрела на воду и чувствовала — там, в этой воде, в этом небе, в этих горах осталось что-то моё. Самое главное. То, что я должна была отдать миру. И не отдала. Похоронила заживо. Потому что послушалась. Потому что так правильно. Потому что страх...
Он замолчал. Дышал тяжело, как после долгого бега.